Глава двенадцатая
Второй день Крутов слонялся без дела: донесения писать было некому, на передовой относительное затишье. Чего-то ждут в полку, ждут в батальонах. Вчера он ходил в Толутино, чтобы уточнить сведения о боевом и численном составе, так там на этот счет высказывались довольно определенно. Артюхин спросил прямо:
— Не слышал, скоро начнем сматываться? Не говорят?
Мало ли какие разговоры могут ходить, не мог Крутов высказывать их комбату. Это было бы похоже на ОБС — одна баба сказала. Не к лицу поддерживать штабнику подобные речи, и Крутов ответил, что об этом пока не думают. Тем более, что и противник пока не тревожит.
— Наверное, думать будут тогда, когда бежать будет некуда. Эх, вы… Ну, ладно, выкладывай, зачем прибыл?
Крутов достал строевую записку, составленную вечером после боя, по горячему следу, и, конечно, ориентировочную. При этом его не оставляло чувство какой-то неловкости перед комбатом. За коротким артюхинским «Эх, вы…» крылся не простой упрек, а нечто большее, словно комбат знал такое, о чем штабные командиры и сам Исаков даже не догадываются.
Артюхин отстегнул сумку и начал выкладывать на стол бумаги.
— Вот, весь штаб тут у меня. Сам швец, сам жнец. Сам командир, сам писарь. Осталось хлопнуть меня — и нет батальона, — горько пошутил он.
Когда он стал диктовать цифры, сколько в каком подразделении осталось людей, оружия, Крутов понял, откуда ирония у комбата. Воевать-то почти некому. Как говорится, похозяйничали в тылу у противника, напустили ему холода, но пора и о себе подумать. Конечно же, у Артюхина все бойцы на виду, он делит с ними тяготы, знает, о чем они думают, знает, что силы их на исходе, знает, как нужна хоть маленькая передышка. Третий день в подразделениях живут без горячей пищи. При штабе полка бойцы комендантского взвода и связисты перебиваются чем придется, у них еще есть кое-какие запасы. Повар командира полка утром готовил для Исакова и кое-кого из старших офицеров оладьи — по две-три в руки да еще кипяток, а Крутов в штабе еще чужак, его родное подразделение — четвертая рота. От одного вида оладий у него так засосало под ложечкой, что он вынужден был отойти. Идти просить — совестно, все перебиваются как умеют. Голодно, холодно, неуютно от тревожных мыслей.
С тех пор как прервалась связь, Исаков почти не показывается из своей палатки, никого к себе не вызывает. Комиссар и тот к нему не идет. Он большую часть времени проводит в подразделениях. Казалось бы, дело общее, вот и работать надо сообща, а они порознь. Не ладятся у них отношения. И Матвеев тут ни при чем.
Крутов в штабе недавно, а уже заметил, с какой неохотой идут офицеры к Исакову. Каждый лезет сначала к Сергееву, а тому сейчас не до службы, мучается с рукой, в медсанбат бы ему, но в тыл дороги нет. Нет у Исакова сердечных отношений с командирами, а уж рядовых он и вовсе не замечает. «А ведь от добрых, строгих, справедливых отношений служба только выиграла бы», — думает он.
Крутов сидел у штабной грузовой автомашины, привалившись плечами к скату, и посматривал, не появится ли из палатки Тупицин. И дела вроде бы нет, и отойти нельзя — вдруг позовут.
К Исакову прошел чернобородый здоровяк в ватнике — артиллерист. Исакову не подчиненный, вот и идет смело, хотя по званию капитан. Лейтенант с черным трофейным автоматом на шее остался перед входом с раненым гитлеровцем. Он сел на землю у палатки и знаком указал пленному на место рядом.
У Крутова уже нет прежнего любопытства к пленным: насмотрелся на них достаточно. Приводили всяких — одни смотрели волком, другие со страхом, третьи вели себя развязно — особенно два писаря — ефрейторы. Но когда их повели за палатки — в расход, потому что держать их было негде и охранять некому, а дороги в штадив перерезаны, они выглядели жалкими, как нашкодившие мальчишки. Всю спесь как рукой сняло. Конечно, жаль, когда гибнут такие молодые, ведь из них можно сделать и хороших людей, но идет война. Безжалостная, беспощадная.
Одно Крутову непонятно: ведь есть же среди немецких солдат рабочие, крестьяне, учителя, как у них рука поднимается на таких же трудовых людей России? Неужели не заговорит у них совесть? А если заговорит, то когда? Через полгода, через год?! Как тут быть с интернационализмом: надеяться, что классовое самосознание восторжествует, или бей, не щадя, всех подряд?!
Артиллерист находился в палатке Исакова довольно долго. Затем туда прошли сначала Сергеев, потом комиссар. Значит, надо ждать каких-то важных перемен. Крутов подумал, что и ему пора идти к Тупицину, может, потребуется что-нибудь исполнять.
Но на этот раз все обошлось без бумаги. Когда Крутов вошел в штабную палатку, Тупицин по телефону передавал устный приказ комбатам: сниматься, выходить, с обороной кончено…
Первым подошел батальон Бородина. Люди выглядели усталыми, измученными. Ни смеха, ни шуток. Молчат. На многих повязки. Разве столько их выезжало из Аяра! А есть ли прок в этих жертвах, в том, что могилами сибиряков отмечен весь путь дивизии по смоленской и калининской землям? Где и в чем тот след, тот результат, чтоб потом можно было сказать, что все это не напрасно? Четыре дня держали дорогу, можно сказать, что врага за горло, не щадя жизней. Но сумеют ли этим воспользоваться другие — те, кто обороняются под Москвой? Знать бы, может, не так горько было бы видеть потери…
Бородин, крепкий, как гриб-боровик, отвел колонну направо от дороги и дал команду «вольно». Сам, пружиня широкий шаг, направился к Исакову докладывать.
Тупицин подозвал Крутова:
— Иди, помогай! Будем жечь документы.
Раскрыв ящик, он просматривал папки с бумагами, диктовал в список наименование дела, количество страниц и запихивал папку в мешок. Оставили всего несколько дел — самых важных, которые решено вынести с собой и уберечь.
— Сейчас заактируем и будем жечь.
Жгли документы за палаткой: выдирали по нескольку листков и бросали в огонь, чтоб не демаскировать дымом место расположения штаба.
— Куда мне теперь? — спросил Крутов, понимая, что предстоит ночь тяжелых испытаний, может, придется драться, а здесь, в штабе, он один.
— Пока свободен. Ночью будем выходить из окружения.
— Разрешите мне быть при своей роте, четвертой?
— Не возражаю.
Крутов нашел свою четвертую на том же месте, где она была остановлена комбатом. Бойцы лежали и сидели, не выпуская из рук оружия. Лихачев встретил его с некоторой бравадой возгласом:
— Поздравляю с «колечком», Пашка!
— Что, соскучился по своей родной? — спросил Туров.
— С вами буду, — ответил Крутов. — Веселей с друзьями.
К вечеру вся дорога близ командного пункта полка была запружена пехотой, подводами с имуществом и ранеными, артиллерийскими упряжками, машинами роты ПВО и штаба. Палатки штаба были свернуты, и командир полка Исаков стоял возле своей машины, прислонившись плечом к борту, в глубокой задумчивости. Едва ли в этот момент он видел кого вокруг себя, едва ли сознавал, что вся эта масса народу ждет его команды, полагается на него.
Сумерки окутывали землю, серые полоски тумана, будто дымок от невидимых костров, заметывали редколесье близ дороги сплошь усеянное людьми. Уход батальонов из Толутино был замечен противником, и он перешел к преследованию, пока неуверенно, но уже начал прощупывать перед собой местность, и лес вокруг полнился выстрелами, разрывные пули щелкали по веткам, заставляя невольно оглядываться: откуда так близко стреляют? Хлопали разрывы небольших мин, видно, клал их противник наугад из ротного миномета, чтобы деморализовать отходящих.
В ожидании команды на марш батареи были развернуты стволами на Толутино. В сгустившихся сумерках за каждым кустом чудился враг, и пули уже не пролетали невидимками, а прочерчивали воздух огнистыми- трассами. Инстинктивно люди жались ближе друг к другу, каждому казалось, что именно в серединке наиболее безопасно, а еще лучше у самых пушек.