«Вот и все», — горестно подумал он и осторожно высыпал первую горсть песка, потом вторую, третью, только после этого снова берясь за лопату. Когда холмик образовался, Житов вывернул на меже камень — их много было повсюду, этих следов древней морены — и перенес на могилку. Припав к сырой земле, разделившей его навеки с Таней, поцеловал землю.
— Прости…
Послышался шорох чьих-то шагов, и Житов, обернувшись, увидел Кучмина. Тот шел, как по горячим углям, едва наступая на носки, и глаза его круглились, выражая смятение.
— Она? — шепотом спросил он.
Житов кивнул. Косте не надо было ничего объяснять, да и не мог он сейчас говорить, слова застревали из-за рвавшихся и комом подступавших к горлу рыданий. Тиская пальцы и каменея каждой жилочкой, он совладал с рыданиями и только со слезами ничего поделать не мог, они текли по щекам сами, обильные и соленые, их вкус он чувствовал, кусая губы.
Костя — балагур, ничего не принимавший всерьез, крепко взял его под локоть и повлек за собой.
— Я тебя ищу, командир, а ты вона где. Нам опять куда-то переходить, будто на левый фланг, в Дудкино… Не горюй, друг мой, перемелется. Не переживай — война, и нас могут убить не сегодня-завтра. Мы же с тобой солдаты.
Он еще что-то говорил своему другу, своему сержанту, да Житов не воспринимал его слов, потому что падали они на захлопнувшуюся, окаменевшую от горя душу, где зрели иные семена, которым надо было не сочувствие, а совсем другое, совсем другое.
Глава двенадцатая
Левый фланг полка Фишера одновременно являлся и флангом дивизии. Здесь долговременная оборонительная полоса заканчивалась. Противотанковый ров, закругляясь, охватывал деревни Аксенино и Рождество. За ними, левее, лежали топкие болота и леса, хмурые елово-березовые, тоже заболоченные. По низинам и ключам заросли темной ольхи, ракитника. В этих болотах зарождалась вторая по величине река древней Руси — Днепр. Там, где-то в трех-четырех километрах, находилась в обороне ополченская дивизия, — Иванов об этом знал, но бывать у соседей не приходилось и контакта, связи с ними у него не имелось. Работа по возведению укреплений заполняла все его время, от рассвета до отбоя, не оставляя и минуты на другие дела, порой и необходимые, но не настолько, чтоб ради них упускать из-под контроля строительство.
Когда полк выезжал на фронт, капитан Иванов находился в Куйбышеве, в отпуске, и к эшелону присоединился в пути. Всеми сборами ведал старший лейтенант Зырянко — начальник штаба батальона и правая рука Иванова. Он и рассказал, как их провожали в Красноярске. Из лагеря батальон выходил на посадку часов в двенадцать дня. Возле символических лагерных ворот у дороги расположился городской духовой оркестр. Марши Чернецкого, скорбно-торжественные, прямо-таки хватали за душу, и Зырянко чувствовал озноб в теле. Он прощался тут со своими — пришла мать, пришла жена с малышами, сестра. Провожали сразу двоих — его, Афанасия Зырянко и брата Никандра, состоявшего в батальоне в должности старшины пулеметной роты. Мать лила горькие слезы, потому что не надеялась больше увидеть своих сынов, не потому что их обязательно там убьют, а скорее из-за того, что сама не рассчитывала пережить войну. Плакала и жена, и сами мужчины едва удерживались от слез, потому что музыка прямо-таки говорила едва не словами то самое, что у каждого на душе в такую минуту.
Вблизи дороги шпалерами стояли жители города, многие плакали, но воплей не было. Люди понимали необходимость защиты Отечества, за неделю понаслушались безрадостных сводок, настолько тяжелых, что трудно было поверить. Коли пришла беда всенародная, то никто их не убережет от германцев, если не они сами, не мужья и не дети — взрослые сыновья.
Зырянко говорил, что прощание подзатянулось, он все не мог оторваться от своих, а батальон уходил живым коридором в сторону города, под яр, мимо Караульной сопочки с часовенкой, мимо церкви с обширным кладбищем, где многим суждено было окончить свой фронтовой путь, проделав обратную дорогу с запада на восток в санитарном вагоне. Он держал в поводу горячую кобылку по кличке Мелодия, она тянула его, нервничала, и когда он наконец распрощался, перецеловал своих и вскочил в седло, понесла его галопом, почти неуправляемая, потому что он не видел дороги — слезы туманили ему глаза. Обо всем этом рассказал Зырянко своему командиру и другу Иванову, когда мчал их эшелон к Москве, и обоим все еще не верилось, что война всерьез, и всеми своими помыслами они устремлялись назад, к оставленной мирной жизни.
Капитан Иванов — мужчина зрелый, тридцать пять лет за плечами, кадровый военный, в армии уже тринадцатый год. Прошел все ступени от рядового до среднего командира. Война ему не в новинку, участвовал в боях на Хасане и Халхин-Голе, имел благодарности от командования, был замечен. После второй кампании и был назначен на батальон.
Работу с молодыми бойцами он любил: была у него с детства педагогическая жилка. Сам он учился в основном в армии, а в детстве только четыре класса и окончил. Больше не мог, надо было помогать отцу — простому мукомолу — поднимать меньших сестер и братьев. Вот и приходилось, как взрослому, следить за учением младших, ходить на школьные собрания, проверять тетрадки. Сначала подражал учителям, напускал на себя строгости, солидности, а потом это превратилось у него в черту характера.
Капитан Иванов нынче очень озабочен. Сначала разведка, а потом и собственное боевое охранение встретилось с немецкими мотоциклистами. Пошел немец на Москву. Накопил сил и прет. Вчера, позавчера пробомбил оборону, а сегодня, того и гляди, появится перед окопами. Вот и всматривался Иванов в лесок, за которым находилась деревня Королево, не появятся ли оттуда ретивые мотоциклисты.
Более двух месяцев зарывались в землю, окапывались. Выдержит ли все это натиск врага? Не за доты и дзоты беспокоился, а за людей, которые будут находиться у амбразур. Не сомлеет ли у пулеметчиков душа, когда навалятся гитлеровцы с бомбежкой, артиллерийским обстрелом, автоматной трескотней? Хоть и готовил своих кадровых бойцов два года, хоть и знал многих в лицо и по фамилии, а сказать твердо за каждого не мог: только бой покажет, кто на что способен. Испытание из испытаний.
За себя не тревожился, проверил свою выдержку и на Хасане и в Монголии. Когда выбивали японцев с Заозерной, шел с винтовкой впереди взвода, под пулями. Ничего, пронесло, не ранен, не убит. С гордостью подхватывал песню о геройском комбате Бочкареве, сложенную после боев:
Еще когда шел учиться на лейтенанта, твердо знал, что и в мирные дни командиру живется нелегко, а пришла лихая пора — будь готов сложить голову за Отечество. В этом, только в этом и гордость, и романтика военной службы, в готовности защищать родную землю от врагов до последнего своего дыхания. Не готов к этому — уйди, значит, не в этом твое призвание, не по плечу тебе военное дело. И не важно, хорошо или плохо умеешь говорить, метко ли стреляешь. Командир — кто врагу не даст себя морально сломить, кто может бойцов в бой вести, пусть даже кажется, что и на верную гибель. Впереди. Не сгибаясь, не кланяясь пулям. И чувствуя в себе решимость биться за Родину, умереть за нее, был Иванов нетерпим к расхлябанности, к возражениям, когда дело требовало действий, а не разговоров. Даже вспылить мог, если делали что не так, потому что, проверив себя, считал, что имеет моральное право другим приказывать и учить их, требовать исполнения воинского долга.
Наблюдательный пункт Иванова — крепкое убежище со смотровыми щелями, позволявшими видеть перед собой всхолмленную местность с росчистями — поваленным лесом, там где он примыкал к противотанковому рву, чтоб могли стрелки встретить врага прицельным огнем за двести метров перед окопами. Вставал перед взором приближенный шестикратным биноклем темный лес, хмурое небо, острые пики елочных макушек. За лесом проглядывались серые крыши деревни Королево. Дымки белесые из труб хорошо различимы.