До окопов уже доносятся крики гитлеровцев, нестройные, галдеж какой-то, и Хромов усмехается: «Идут в психическую, а сами психуют. Недоноски. Кишка тонка до психической».

Миновали проволочное заграждение. «Успели порезать, гады», — с досадой отметил Хромов и подал команду:

— Приготовиться! — и сам скорей к телефону, чтоб вызвать Карнаухова: — Мои готовы. Как, начнем? Тогда поддавай…

Он слышит, как перекличка голосов удаляется вправо и влево от него. До противотанкового рва остается гитлеровцам метров семьдесят, допускать до него врагов не следует, и Хромов резко, словно отсекая всю свою прежнюю жизнь от этой решительной минуты, рубит воздух ребром ладони:

— Огонь!

Захлебываясь в скороговорке, словно наверстывая минуты вынужденного молчания, взрываясь залповым ружейным огнем, вмиг ожила оборона. «Тра-та-та-тах! — грохочет вокруг Хромова траншея винтовочными выстрелами. — Р-р-р! Ррр!» — словно зашивая прорехи в промежутках между залпами, торопятся автоматы.

В роте есть несколько настоящих снайперов, обучавшихся нелегкому этому делу на сборах прошлым летом. Классные стрелки, на стрельбищах поражавшие узенькую, в ладонь ребенка полоску мишени на триста метров, они и теперь не дают маху, хотя в руках у них обычные винтовки. Как стали в оборону, все снайперские с оптическими прицелами были взяты из полка и переданы в части действующих армий. Эх, как сейчас пригодились бы — сожалеет Хромов.

Он не может смотреть равнодушно, как под ссекающими струями косоприцельного огня из дотов и дзотов, будто травы под острой литовкой, валятся гитлеровцы.

— Давай! Давай! — ликует он. Вот оно, мщение за те жуткие минуты бомбежек и обстрела, когда приходилось пластаться на дне окопа. Вот она — расплата!

Жалкие остатки от густой цепи — уцелевшие солдаты в темных легких мундирах, скатываются в ров и затаиваются там, не смея высунуться. Фасы — изломы рва пролегли так, что просматриваются с флангов роты. «Пожалуй, от Есина будет видно», — размышляет Хромов и вызывает командира взвода Есина — уже пожилого, лет сорока лейтенанта к телефону:

— Есин, что видно, докладывай!

— Что… — скупо отзывается тихий неразговорчивый Есин. — Жмутся к переднему срезу, копошатся…

— Я сейчас попрошу комбата, чтоб достали их из минометов, а ты проследи, подскажешь, как будут ложиться мины.

В штабе батальона у телефона Зырянко. Он выслушивает доклад и не может сдержать ликования:

— Молодцы! Так и передай всем. Как с потерями? Много?

— Есть несколько человек. Отправляю — вторых, — ответил Хромов. — Я не о том: Есин видит, как они сгрудились во рву. Надо дать по ним огня из минометов, а он проследит.

— Это сейчас, я скомандую, — отвечает Зырянко и передает минометчику приказание начать пристрелку рва. Тот готовит данные и наконец сообщает: выстрел!

— Есин, Есин, как там, проследи! — требует Зырянко, выходя на связь со взводом.

— Перелет сто метров, — глухо отозвался Есин. — Убавить прицел надо бы.

— Синцов, — снова обратился Зырянко к командиру минометной роты, — убавь на сто метров!

Новый разрыв ложится с недолетом. Снова корректировка. Наконец мина ложится прямо на борт рва. Хорошо.

— Давай беглым! На поражение! — командует Зырянко. — Расход — два десятка мин.

Минометная рота дает частый огонь. Мины рвутся, накрывают цель, там поднимаются вопли, потом стихают.

На поле, где встретили гитлеровцев пулеметным огнем, движение: ползут и бредут назад раненые, но эти теперь не страшны, пусть убираются куда хотят, они свое получили. По ним никто не стреляет, и Хромов тоже молчит. Он — советский командир, коммунист, он не мстителен, не преступит морального закона русских: лежачего не бьют. Только бандюги, неполноценные, подлые люди могут бить ногами упавшего, выказывать силу на поверженном. К тому же он еще верит, что Гитлер гонит в бой обманутых, таких же рабочих и крестьян, как и советские бойцы, братьев по классу. Он еще верит, что они облагоразумятся, что их классовое сознание возьмет верх над заблуждением. Для него сейчас много важнее, что он сам устоял, отбил психическую атаку, поверил в свои силы, в силу оружия, которое ему вручила Родина. Даже до гранат не дошло, а ведь уже было разложил под рукой.

Гитлеровцы ведут беспорядочный огонь по траншеям из минометов. Орудия окаймляют разрывами снарядов доты и дзоты, разворачивают обсыпку, но навесной огонь не развалит, не пробьет накатника этих сооружений. Им страшен только огонь прямой наводкой по амбразурам.

Перестрелка продолжается до вечера, то вдруг вскипая на отдельных участках, то замирая. Это когда враг пытается подняться из рва в новую атаку и, оставляя убитых, скатывается обратно.

За этот суматошный день никто не имел ни передышки, ни крохи во рту, но мало кто думал о еде. Свет угасал, темень осенней ранней ночи окутала землю. Страшась выстрелов в спину, из противотанкового рва выбираются уцелевшие гитлеровцы и бегут назад в Королево.

* * *

В этот тревожный день седьмого октября, когда враг попытался своим авангардом атакою с хода овладеть укреплениями на левом фланге дивизии, вечером, в штабе у Фишера, собрались на совещание ведущие командиры и начальники. Из дивизии были комиссар Шмелев с группой штабников и политотдельцев, а также артиллеристы — полковник Найденков и командир артполка майор Соколов.

Фишер отдал первый боевой приказ на оборону. Предстояло столь же успешно отразить и последующие атаки врага, и от исхода первого испытания многое зависело в последующем. Поэтому момент оглашения приказа выглядел торжественно и никого не оставил равнодушным.

В свите Шмелева находился старший политрук Сыров. Для него этот момент был сходен с минутами пения «Интернационала», когда сотни голосов сурово и слаженно, словно клятву, выводят: «Это есть наш последний и решительный бой…» — и все в тебе напрягается, словно вот сейчас наступит пора, когда предстоит принять смерть от врага, но не дрогнуть, не поступиться даже буквой от своих убеждений, выказывая полное презрение к тому, что с тобой будет. Так и сейчас, сердце у него прямо-таки замерло, и огонь прошел по жилам. Умереть, но не отступить, не пропустить врага! Настал тот решительный час, ради которого он жил, учился, работал многие годы, наставлял других, ради которого давно уже — десять лет, как связал свою жизнь с партией коммунистов. Может, это его состояние было таким потому, что подобное пришло к нему впервые, а первое всегда не такое, как в реальности, всегда блескучее и переливчатое — обманное.

Шмелев, словно для того чтобы подчеркнуть значимость момента, говорил негромко и раздельно, указывал, как лучше расставить коммунистов и комсомольцев полка, чтобы обеспечить выполнение боевой задачи.

— Вот и наш час настал, — говорил он. — Мы здесь далеко от Москвы, но она за нами, и мы обороняем ее — родную. Враг идет на Москву, замахивается на сердце нашей социалистической родины, хотел сразу подавить нас своей техникой, своей бравадой. Но мы — сибиряки, люди с крепкими нервами и закалкой. Выполним наш воинский долг с честью, все вместе и каждый на своем посту. Враг не должен пройти через наш рубеж, и не пройдет. Смерть немецким захватчикам!

Он был суров и лицом и сердцем, этот в прошлом лихой конник Первой Стальной, Буденновской, Чапаевской дивизий, перемещаясь из одной в другую из-за ранений, тифа, и в связи со своим ростом, целиком посвятив свою жизнь защите Отечества. Он был старше и опытнее всех остальных, потому что начинал рядовым солдатом еще в первую империалистическую войну, много пережил такого, что молодым предстояло только изведать, знал, что на войне больше необходима твердость, а не жалость, знал, что мягкость и нерешительность на войне влекут за собой ненужную кровь, и поэтому имел право говорить с подчиненными не приукрашивая и не преувеличивая тяжести предстоящих испытаний.

Зазуммерил телефон. Комиссара попросил генерал Горелов.

— Дмитрий Иванович, последняя информация: противник прорвался на участке ополченской дивизии. Да-да, наш сосед слева. Обстановка уточняется. Нам нужно держать наш левый фланг под неослабным контролем. Ты еще долго намерен там пробыть? Нужно посоветоваться…