— Записывайте позывные, волну, время выхода на связь. Поедете в Шиздерово в распоряжение Сидельникова. На сборы — полчаса. Карту возьмите, но если утеряете — снимем голову. Будьте осторожны, возможна встреча с разведкой противника.

Разрешите выполнять? — вытягиваясь и красивым плавным движением вскидывая руку «под козырек», спросил Житов.

Он гордился своей выправкой, чеканными приемами отдания чести с одновременным прищелкиванием каблуков, освоенными еще в полковой школе, но Ермолова не удивить ничем, он даже не поднял на него глаз.

— Выполняйте! — сухо проговорил он. — Не теряйте времени.

Пока Кучмин с бойцом Войтеховским готовили радиостанцию, собирались сами, а ездовой Дубровко запрягал в двуколку коня, Житов успел проглотить кашу, одним духом выпил остывший чай, хлеб и сахар сунул в полевую сумку и выскочил в соседний блиндаж, чтоб доложить о полученном приказании командиру роты.

Дубровко — боец из приписного состава, нестроевик, уже пожилой, с темным от загара лицом и узловатыми руками, в замызганной, пропотевшей гимнастерке и пилотке с солевыми разводьями, лихо подкатил к блиндажу, осадил лошадь.

— Тр-р-р, холера, удержу на тебя нет!

Он ловко спрыгнул с двуколки, на которой ехал стоя, широко расставив кривые ноги, окрученные обмотками до колен. Гнедко повернул голову, скосил на него фиолетовый глаз, ожидая лакомства — кроху сахара, соли или сухарика, которыми Дубровко частенько баловал его, от души жалея безвинную скотину, вынужденную вместе с человеком нести все тяготы войны.

Потрепав Гнедка за коротко стриженную гриву и что-то сунув ему в мягкие губы, Дубровко одернул гимнастерку и спустился в блиндаж. Кучмин и Войтеховский уже стояли с блоками радиостанции, при оружии, в шинелях, касках, с противогазами. Житов вбежал следом за Дубровко, окликнул:

— Ну, готовы?

— Так точно. Разрешите грузиться?

Рацию поставили в самый перед кузова, чтоб не так трясло, вещевые мешки кинули на клевер, настеленный в избытке, и радисты вскочили в двуколку. Дубровко обошел вокруг, пробуя, не ослабла ли подпруга, затянута ли супонь, не попало ли что под седелку. Время осеннее, лошади пасутся, нацепляют репьев, и попади такой «ежик» под хомут или седелку, в два счета выведет лошадь из строя. Мимоходом сунул Гнедку что-то, тот зажевал, зашлепал губами.

— Поезжайте, я догоню, — сказал Житов и, придерживая на бону сумку, побежал к пуне, возле которой собирались на работу женщины-строительницы, громко о чем-то гомонившие. Наступали холода, и они ждали, когда их отпустят по домам, волновались.

— Куда это он? — спросил Войтеховский, но ему не ответили.

Небольшого роста, щуплый и худосочный, не привыкший к военной службе и ее тяготам, типичное дитя города, взращенное на скудных кормах, Войтеховский хотя и служил второй год все не мог войти в силу, робел, и поездка в Шиздерово, навстречу войне, его не радовала. Утро было хмурое, влажное, и Войтеховский поглубже упрятал голову в воротник шинели. «Лучше бы меня оставили при узле связи. Тут хоть и пошлют на линию, зато блиндажи. А что в Шиздерово. Вдруг — бой?» — думал он уныло, уже и забыв про свой недавний вопрос.

— Не вешай носа. Смотреть бодро! — Кучмин звонко шлепнул его по каске и засмеялся. — Держи командиров автомат, а мы пока с рулевым закурим.

— Ну что, поехали? Ничего не забыли? — обернулся к ним Дубровко и, чмокнув, тронул лошадь вожжой.

Гнедко, крепкий и широкозадый, легко потянул двуколку, чуть выворачивая при этом задние ноги, как это бывает у лошадей с ярко выраженной саблистостью. Армейские лошади не приучены к зеленому корму, им подавай сено, овес, но в нынешнее лето завезти фураж не успевали. Тут под боеприпасы вагонов не хватало, не то что под сено. И еще эти бомбежки станций, где эшелоны разгружались. Фронт хоть и назывался Резервным, но немцы за ним следили. Гнедко всю ночь пасся и теперь забивал табачные запахи навозными.

— Н-но, холера! — беззлобно ругнулся Дубровко и хлестнул лошадь по толстому крупу. — Ночи не хватило ослобониться?..

Кучмин смолил цигарку и посматривал вслед командиру. Он увидел его скоро: Житов шел рядом с девушкой, обняв ее за плечи. «Любовь, — вздохнул Кучмин. — Не время, ой, не время. Сегодня здесь, завтра — там, а ты ходи и мучайся».

А Житову и в самом деле было очень тяжело. Работницы уже строились в колонну, когда он отозвал Таню в сторонку.

— На минутку!

Она только глянула на него и сразу все поняла, потому что помимо обычной сумки на нем были еще противогаз, а на поясе, в брезентовом чехле запасной диск автомата, и сам в каске.

— Ты уезжаешь? — спросила она.

— Да. Ненадолго, но все же…

— А куда я теперь?

В голосе ее прозвучала такая растерянность перед новым поворотом судьбы, что он долго не знал, как ей ответить, как самому справиться с прихлынувшей болью: в самом деле — куда?

Он ласково взял в свои руки ее маленькую, но огрубевшую от лопаты руку, почувствовав шершавость кожи и бугорки мозолей на ее ладошке, и преисполненный какого-то неведомого доселе, возвышающего его над всеми делами, какие только приходилось ему выполнять, над всеми заботами, какие его когда-либо заботили, сладостного и оттого острого чувства, которое ему надо было выразить сейчас, и притом особыми, очень значительными словами, повлек ее за собой. Надо было выйти из-под взглядов все понимающих женщин, чтобы никто, даже ветер, прошелестевший побуревшими травами на поле, не мог подслушать слов, предназначавшихся только ей, самой хорошей маленькой женщине, ставшей для него настолько близкой и дорогой, что она заслонила перед ним весь мир.

— Таня, милая, — волнуясь и до боли сжимая ей руку, заговорил он, останавливаясь и заглядывая ей в глаза. — Война. Все может случиться, но ты меня жди. Если вас куда отправят, ты пиши мне или домой. Лучше домой… мама поймет, она у меня добрая. Я ей обо всем расскажу. Ты знаешь, я только сейчас понял, что не могу без тебя. Ты мне веришь? Да? Помнишь, как мы первый раз гуляли на этом поле и в лесу?

— Гриша… — она смотрела на него, губы ее улыбались, хотя по щекам катились слезы и она ничего не могла с ними поделать, потому что счастье и несчастье — все переплелось в какой-то клубок, в котором не имелось ни начала ни конца, и за какую нитку ни потяни, только еще туже затянешь, еще больнее. — Ты не забудешь меня? Скажи…

— Никогда! Честное…

— Не надо. Я тебе верю. Ты — хороший. И я тебя буду ждать. Иди!

Он жадно приник губами к ее губам, теплым и потянувшимся навстречу, ласковым, отчего даже в глазах у него все поплыло, и он покачнулся. Прощальный поцелуй. Все значимо в двадцать два года, все будет помниться до последнего часа, потому что это первое на долгом и неизведанном пути. Оторвавшись, оттолкнув ее от себя, чтоб она не видела его лица, он круто повернулся и побежал к мостику, за которым его ждала повозка.

Оглянувшись на миг, он увидел фигуру Тани в черном жакетике с голубой косынкой на голове. Она смотрела ему вслед и махала. Гриша тоже поднял руку — прощай! Сердце защемило от тоски, от какого-то неясного недоброго предчувствия.

Звенел под ногами невытеребленный лен на чьей-то полоске, бурый и перезревший, местами уже полегший к земле. Гулко, как пустая бочка, пророкотал мостик. Житов, суровея лицом, сердитым рывком перекинулся в повозку через ее борт.

— Поехали!

Дубровко взмахнул вожжой: «Н-но, родной!» — и Гнедко, поекивая селезенкой, затрусил по дороге неторопливой, но размашистой рысью. Покачивался кузов двуколки, позванивали каски когда при толчках карабины касались металла, потому что держать оружие приходилось между колен.

Войтеховский совсем опустил голову, молчал. Кучмин, чтоб разрядить обстановку, начал у него допытываться, куда он побежит, если вдруг встретятся немцы, — вперед или назад? Скажи! И Войтеховский, чтоб только отвязаться, нехотя ответил, не особо задумавшись над смыслом:

— Куда. Известно, назад. У немцев мне делать нечего.